|
Отправлено: 09.02.11 17:32. Заголовок: ОДНАЖДЫ
Это не только о Дюма. Это о нас, грешных. Юные так сетуют, что жить в современном мире тяжело и отвратительно. А когда за спиной сорок лет, начинаешь понимать, что обо всём, что с тобой было, можно вспоминать с благодарностью. ОДНАЖДЫ И там, в пернатой памяти моей Все сказки начинаются с «однажды»… Давид Самойлов Вся наша жизнь состоит из сплошных «однажды». Они случаются, копятся, сплетаются в причинно-следственную связь – из вот уже нельзя изъять ни одного звена из этой цепи. И ты становишься временем. Однажды мне пришла в голову эта мысль. Однажды я повзрослела. Взрослость начинается тогда, когда в голову приходят мысли. По крайней мере, мне так казалось. Я читаю Давида Самойлова: Не торопи пережитого, Утаивай его от глаз. Для посторонних сухо слово И утомителен рассказ. А если уж назреет очень, И сдерживаться тяжело – Скажи, как будто, между прочим, И не с тобой произошло. А ночью слушай: дождь лопочет Под водосточною трубой. И, как безумная, хохочет И плачет память над тобой… Мне шестнадцать лет, и я думаю, что у меня богатая память. И мне кажется, что я всё понимаю… Однажды в дом вносят ёлку, а с антресолей достают коробку с игрушками. Однажды у меня раскрываются глаза на подробности. Я разглядываю сложную конструкцию из стеклянных трубочек и колбочек. Брат говорит, что это спутник. Я не знаю, что такое спутник. Это Юрино слово. Это «однажды» моих родителей. Это папа однажды примчался домой из ГРП: «Наш человек в космос полетел!» Это ещё не скоро станет для меня существовать. В коробке есть ещё фонарик с надписью «Пекин». Его почему-то всегда вешают на ёлку сзади – среди выгоревших и невыразительных игрушек. Однажды я отнесу фонарик «Пекин» в школу, и его вовсе никуда не повесят, а меня отругают. Потому что однажды уже был остров Даманский и озеро Жаланашколь. Но для меня это однажды ещё не наступило. А тогда меня не интересуют спутник и Пекин. Меня интересует сова. Игрушки печально пахнут прошлогодней ёлкой. С той поры я всегда ищу этот запах, но его больше нет. Он исчез вместе с детством и настоящей ёлкой, и даже старые игрушки уже иначе пахнут. Сова красивая, с креплением-крокодилом, чтобы цеплять её стоймя. Крепление я потом изучила наизусть. А сова упала и разбилась. Мне пять лет, и я пока не знаю, что такое однажды, но оно уже случилось. Однажды я познакомилась с совой. Игрушкой, которой больше не будет. Опыт подсказывает, что жизнь складывается в большинстве из повторяющихся событий. Но память хранит не повторение. Она помнит однажды. Однажды солнце смотрит поутру в зимнее окно, и папа бреется у большого зеркала, и по радио позывные «Маяка». И это однажды – всё моё детство: позывные «Маяка» и неповторимый запах советского крема «После бритья». Того крема больше нет. И «Маяка» по радио тоже нет. И нет страны. Но они живут в моей памяти, вместе с папой. Кому интересна цепь моих однажды? Наверное, тем, кто делил их со мной. Однажды мы с мамой стоим в очереди за колбасой. Очередь пронизывает весь гастроном насквозь и изгибается трижды. Колбаса по два девяносто. Я знаю, что есть три сорта колбасы: «по два десять», «по два девяносто», и «та, которую невозможно есть». Есть хочется невозможно! Но надо добыть колбасу. И мы стоим, из хвоста очереди постепенно перемещаясь к голове. И вот я уже выглядываю из-под прилавка. На нас колбаса заканчивается. Кода! А потом я выглядываю из-под прилавка «сетки». Были такие дощатые ларьки, где торговали овощами. Мы стоим в очереди у «сетки», когда начинается дождь. Всем плохо и мокро, но все стоят, потому что дома нужны лук и картошка. Всем мокро, а я прячусь под прилавок. Мне хорошо. Интересно, кто-нибудь ещё помнит эту очередь и этот дождь? Потом мы приходим домой, и я встречаю трёх мушкетёров. Однажды случился этот старый фильм Бернара Бордери: с белозубым, вечно улыбающимся д’Артаньяном и миледи – ещё не закабаневшей Милен Демонжо. В то лето мушкетёрами были все. Я тоже фехтовала кленовой палкой. Недавно я снова смотрела тот фильм: грубо, невзрачно, без единого крупного плана. Никакого сравнения с Боярским! Но однажды мы все их любили. Странно, как временами моё однажды становится чьим-то ещё! Однажды в пятом классе мы спорим. О тех же мушкетёрах. И я говорю, что д’Артаньян был гвардейцем. Меня хотят побить. А потом книга кочует по рукам, и мне неуютно дома без неё. А по соседству тоскует лучшая подруга Ленка. «Мушкетёры» у нас одни на двоих. Мы вообще очень любим читать. А что ещё делать? Чёрно-белый телевизор дарит радость раза четыре в год. В кинотеатр можно пройти за десять копеек, но не всегда хочется. А книги – это кино без конца. Которое ты снимаешь сам, а потом смотришь взахлёб. У Ленки есть манера: закончив любимую книгу, она переворачивает её, и начинает сначала. Я делаю иначе. Открываю с любого места и играю сама с собой, будто никогда её ещё не читала. Какой она предстаёт с этого места? А с этого? Мы читаем бесконечно. Запоем. И поэтому все мы страшно умные. И о чём можно говорить с человеком, который не читал «Остров сокровищ», «Шерлока Холмса», Жюля Верна – академическое собрание в двенадцати томах? Некоторые гурманы читают Уэллса. Книги берём друг у друга – в магазине их не достать. На полках материалы пленумов и всё труды «дорогого Леонида Ильича». Однажды я выигрываю пятьдесят копеек в книжной лотерее, но на них нечего купить. И я беру книгу про БАМ. Да, мы очень любим читать. Мы хорошо и правильно читаем стихи. Вот литмонтаж по Роберту Рождественскому. Маринка Прошунина начинает «Чёрный камень, чёрный камень… Что молчишь ты, чёрный камень?», и голос дрожит. И в зале плачут. Сорокалетие Победы, мы выступаем в кинотеатре «Казахстан» перед сеансом для ветеранов. Венчает композицию голос Магомаева: «Люди мира, на минуту встаньте!» И зал единым духом встаёт. Потом мы возвращаемся вечерними улицами и поём военные песни. Нас никто не заставляет. Взрослых рядом нет. Нам по пятнадцать. За глаза мы называем литмонтаж «показухой», но завтра, когда снова надо выступать, мы снова искренне плачем. Что-то раздваивается, становится очень непросто. И мне уже не хочется писать стихи о героях Малой Земли. Мне это даже стыдно. Что делается с нами? Мы ещё не знаем, что это просто меняется время. Меняемся мы, а время спешит за нами. Март 1985-го. Очередная траурная линейка. Разговоры в рядах старшеклассников: - Хоть бы молодого выбрали! - Да кто там молодой? - Алиев, говорят… Нам пятнадцать. Два года назад, когда всё только начиналось, мы печалились почти всерьёз. Нам в школе так сказали. Но потом они Его уронили. Нам повезло увидеть в прямой трансляции. В повторе это вырезали. Но в тот день всех школьников отправили по домам – прощаться с Генсеком. «Патетическая симфония» Чайковского (отец тогда её так и прозвал» «На смерть Генсека»), а потом грохот, и сразу – зудящий, как комариный рой, отдалённых гудок заводов. В СССР новый вид спорта: гонки на пушечных лафетах по Красной Площади. И почему-то уже не грустно. Но и не смешно. Просто так наступало наше время. Наше… оплаканные и проклятые бурные восьмидесятые. Однажды моя подруга Ирка Бесчалова приходит в аудиторию, бухается рядом и сумбурно вещает: - Там какая-то московская группа скандалит. А потом вылез на трибуну какой-то дедок замшелый… Я прихожу домой и включаю телевизор. Вот он дедок замшелый – это Сахаров. Однажды страна прилипла к экранам. Однажды с экранов полилась правда вперемежку с проклятиями. Однажды в те странные дни я вышла из дому во время трансляции съезда. Город вымер. Однажды нам сказали, что теперь мы можем делать историю! Однажды мы буяним на совместном партийно-комсомольском собрании института. Есть такое представление, что молодёжь должна буянить. И мы всерьёз обсуждаем вопрос: возможен ли в СССР плюрализм? Я обстоятельно доказываю, что возможен, и подкрепляю законами диалектики. Диамат знаем и мы, и «они». Это сближает. Но на собрании сидит второй секретарь обкома. Назавтра всем героям дня – выговор с занесением. Грехи нашлись у всех. А послезавтра настал плюрализм. Странно, как всё это уживалось: показное фрондирование на публику – и дискуссионный клуб «Какой социализм мы строим?» И наша первая в жизни забастовка, когда в Секисовке ушли с поля пешком. Потому что пьяный тракторист всё равно спит в овраге. А трактор исправно тарахтит, вырабатывая горючее. Нам кажется, что это цинично. Мы в знак протеста возвращаемся «домой» - в длинный сырой подвал под многоквартирным домом. «Здесь у нас, как в Париже, только подвал пониже, и дерьмо пожиже!» Дерьмо натуральное: с верхних этажей спускают мусор, поэтому топит часто. Просыпаешься, а вокруг кровати плещется фекальное море. Потом руководство совхоза о нас позаботилось: положили на пол банные мостки! И мы живём в этом подвале, и убираем картошку. Мы когда-то носили пионерские галстуки и давали клятву «жить, учиться и бороться…» А потом, вступая в комсомол, не сговариваясь, писали: «Хочу быть в первых рядах строителей коммунизма!» Нам сказали, что мы будем делать историю. Но мы для неё не подошли. Нет, нас не обманули. Мы просто оказались на разломе: последние их тех, первые из этих. У кого-то лучше получилось жить в сытом сегодня. Во вчера остались немногие. А кто-то так и стоит на разломе, пытаясь осмыслить. Где вы теперь, увлечённые мальчики? Где вы теперь, ясноглазые девочки? В меру прозаики, в меру романтики, В меру храбры и без меры доверчивы… Просто история как-то закончилась, и началась жизнь. И в этой жизни мы просто пашем, а буянят уже другие – весёлые и наглые. Они не помнят, что такое очередь за колбасой. Не знают, как хочется сдохнуть или убить, когда зарплату выдают шестью фарфоровыми бокалами и цветным фантиком, где написано, что тебе полагается семьдесят тысяч. И эта надпись ничего не значит, потому что тех денег ты не получишь никогда. Останутся только эти бокалы. Они, сегодняшние, не знают, каково это – враз оказаться без Родины, и на много лет примириться с чувством глубокого стыда за своё бессилие и одиночество, которое наступило внезапно. Их время однажды сказало им, что это правильно, когда каждый за себя. А для нас это был день, когда умер Окуджава. Я знаю: когда-то эти, нынешние, тоже обретут свой смысл и обрастут памятью. И в тот день однажды окончится их время. Они говорят, что мне надо меняться. Зачем?
|